С РАЙНЕРОМ (часть - 1)

Лу Андреас-Саломе, глава из книги "Моя жизнь", перевод Ларисы Гармаш - 27 ноября 1999 года




Без сомнения, в любом процессе творчества, если посмотреть вглубь вещей, есть доля опасности, доля соперничества с жизнью. Для Райнера эта опасность была тем более очевидна, что сама его природа побуждала его поэтически переосмысливать то, что почти невозможно выразить словами. Именно поэтому с годами расцвет его жизни с одной стороны и творческой гениальности с другой уже не стимулировали друг друга, а развивались вопреки друг другу, порождая конфликт между требованиями, которые он предъявлял к своему искусству, и стремлением обрести полноту жизни по мере того, как его творчество воплощалось в книгу невероятно и исключительно правдивую.

Потребовались годы, прежде чем его талант проявил себя во всей полноте. То, что должно было со временем стать "книгой", накапливалось, приобретая глубину и ясность, но недели и месяцы между вспышками воодушевления постепенно сводились к простому ожиданию, от которого страдал его разум. В это время я начала бороться за Райнера: мне казалось, что любая работа, самая заурядная деятельность были бы для него лучше, чем опустошающее ожидание, когда он то и делал, что осыпал себя напрасными упреками (впрочем, эта потребность в самобичевании сама по себе приводила его в отчаяние). Кончилось тем, что мы назвали в шутку эти метания "решением стать бродячим почтальоном". Мы годами притворялись наигранно беззаботными, поскольку тот неумолимый рок Райнера, что прорывался иногда наружу в виде отчаяния или болезни, все же приносил с собой восхитительные моменты, которые, увы, облекались в несбыточную мечту.

Всюду мы появлялись вместе, две наши судьбы давно уже тесно переплелись, и все у нас было общим. Райнер полностью разделил ту скромную жизнь, которую мы вели на опушке леса в Шмаргендорфе, недалеко от Берлина; за несколько минут по лесу можно было выйти в сторону Паульсборна, и когда мы гуляли босиком, как приучил нас мой муж, к нам подходили ручные косули и обнюхивали наши карманы и подолы пальто.

В нашем небольшом доме кроме кухни и библиотеки мужа была еще только одна комната, служившая салоном, и Райнер частенько сиживал со мной на кухне и наблюдал за моей стряпней, особенно когда готовились его любимые блюда - русская каша или борщ; в нем почти ничего не осталось от того балованного дитяти, который некогда рыдал при малейших лишениях и жаловался на скудное жалование. В своей неизменной косоворотке с красной застежкой на плече он помогал мне колоть дрова или вытирать посуду, не отрываясь от разговора о наших "штудиях". Хотя эти "штудии" и касались множества вещей, предметом истинной его страсти - для него, с головой ушедшего в русскую литературу - были русский язык и культура, в особенности после того, как мы всерьез решили посетить эту страну. В конце концов в 1899 году на Пасху мы втроем поехали в Санкт-Петербург к моим родным, а затем в Москву; через год мы с Райнером проехали по российской глубинке.

Несмотря на то, что в первый наш приезд мы так и не побывали в Туле у Толстого, именно благодаря его образам для нас открылись двери России. Хотя уже Достоевский показал Райнеру всю глубину русской души, Толстой стал в его глазах наивысшим воплощением русского человека - благодаря поэтической мощи, пронизывающей все его описания. Наш второй визит к Толстому в мае 1900 года состоялся уже не в его зимнем доме в Москве, как в первый раз, а в его поместье Ясная Поляна, что в 17 верстах от Тулы. Конечно же, понять его душу во всей полноте можно было только в деревне, а не в городе, в рабочем кабинете, даже если этот кабинет своим деревенским стилем явно контрастировал с остальной обстановкой в особняке графа. В своем же поместье хозяин как бы открывался нам заново, когда он спокойно латал рубаху, или что-то мастерил, или сидел за фамильным столом перед тарелкой каши и щей, весьма контрастировавшими с изысканной пищей остальных домочадцев.

Самым сильным, самым ярким для нас впечатлением стало событие, которое произошло во время небольшой прогулки втроем. Толстой спросил у Райнера: "Чем Вы занимаетесь?", и когда тот ответил: "Пишу стихи", обрушил на него целый водопад резкостей, развенчивающих любую поэзию, но у ворот фермы наше внимание было полностью отвлечено от этой гневной филиппики завораживающим спектаклем. Пришедший издалека странник, почти старик, подошел к нам. Он не попросил милостыни, он просто пришел поприветствовать писателя, наверное, так, как все те, кто с той же целью отправляется в паломничество: посетить храмы и святые места.

Тем летом луга были сплошь усеяны невиданными по высоте и красоте цветами, каких не сыщешь нигде, кроме России; даже под сенью леса болотистые места были укрыты невероятно высокими незабудками. Воспоминания об этих цветах навсегда запали в мою память и ассоциировались с ярким образом Толстого - как он, внезапно прерывая оживленную и поучительную беседу, резко наклонялся и хватал рукой, словно ловил бабочку, пучок незабудок, яростно прижимал их к горящему лицу, словно хотел вобрать их в себя, а потом небрежно бросал на землю. Издалека к нам долетали почтительные приветствия крестьян - казалось, на все лады они говорили: "Как я рад, что мне довелось видеть тебя". И я тоже произнесла эти слова благодарности и признательности, вложив в них все те чувства, которые мы испытывали: "Как мы рады, что нам довелось увидеть Вас!"

Может, именно этот момент отчасти и поспособствовал странной прихоти Райнера, желавшего видеть теперь в любом мало-мальски характерном мужике возможность союза простоты и глубины. И он был не так уж не прав, как, к примеру, в Третьяковской галерее в Москве, куда мы пошли в сопровождении нескольких мужиков. Перед большим полотном "Коровы на лугу" один из них недовольно произнес: "Коровы! Невидаль какая! Нам-то какое дело?". Другой с хитрым видом перебил его: "Они нарисованы, потому что тебе есть до них дело. Потому что ты должен их любить, так-то. Для этого они и нарисованы. Ты должен их любить, хотя тебе с того никакого толку. Так-то вот". И сам поразившись собственному объяснению, мужичок повернулся, вопросительно глядя, к Райнеру, стоявшему с ним рядом. Вне себя от радости Райнер энергично воскликнул на своем плохом русском: "Ты знаешь это!".

И наконец мы прибыли туда, где у Райнера не могло не сложиться более властного и устойчивого впечатления от встречи с Россией: он нашел "родину своей души" в пейзажах Волги, в ее людях, в ее освежающем потоке с юга на север, там, где мы устроили свое временное пристанище после посещения Ярославля. Здесь судьба предоставила нам случай по-настоящему вобрать в себя запах русской избы. Молодая пара, построившая эту избу, уже почерневшую от дыма и непогоды, сдала нам угол. Круглая скамья, самовар, на земле - большой мешок сена, рядом у пустого стола - еще одна копна, принадлежавшая соседке-крестьянке: нас веселили даже такие мелочи, что наш стог был больше...