"ФРИДРИХ НИЦШЕ В ЗЕРКАЛЕ ЕГО ТВОРЧЕСТВА" (часть - 2)

В 1870 году во время франко-прусской войны Ницше был добровольным санитаром. Вскоре после этого у него начались периодические приступы сильных головных болей. "Несколько раз спасенный от смерти у самого ее порога и преследуемый страшными страданиями - так я живу изо дня в день; каждый день имеет свою историю болезни". Этими словами Ницше описывает в письме к одному приятелю страдания, которые он испытывал на протяжении пятнадцати лет. В начале 1876 года из-за частых приступов он был вынужден уйти из педагогиума.

Ницше провел зиму 1876-1877 гг. в мягком климате Сорренто, где жил в обществе нескольких друзей: из Рима приехала его давняя приятельница Мальвида фон Мейзенбух (автор известных "Мемуаров идеалистки"); из восточной Пруссии прибыл д-р Пауль Рэ, с которым Ницше уже тогда соединяла крепкая дружба. Увы, пребывание на юге не облегчило страданий. Ницше был вынужден окончательно бросить преподавательскую деятельность. С 1879 года он оставил и профессуру. Вел, в основном, отшельническую жизнь, чаще в Италии -в Генуе, частью - в Швейцарских горах, в Энгадине, в маленькой деревушке Сильс-Мария. Пожалуй, внешняя сторона его жизни на этом и заканчивается, между тем как духовная его жизнь только тогда в сущности и началась.

Его наружность к тому времени приобрела наибольшую выразительность, в лице его светилось то, что он не высказывал, а таил в себе. Именно эта замкнутость, предчувствие затаенного одиночества и производило при первой встрече сильное впечатление. При поверхностном взгляде внешность эта не представляла ничего особенного, с беспечной легкостью можно было пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. Смеялся он тихо, тихой была и манера говорить; осторожная, задумчивая походка и слегка сутуловатые плечи. Трудно представить себе эту фигуру среди толпы - она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают силу его ума. "Бывают люди, - писал он, - которые неизбежно обнаруживают свой ум, как бы они ни увертывались и не прятались, закрывая предательские глаза руками (как будто рука не может быть предательской!)"* ("По ту сторону Добра и Зла").

* Такое же значение он придавал своим необычайно маленьким и изящным ушам, о которых он говорил, что это настоящие уши для того, чтобы "слушать неслыханное". (Заратустра).

Истинно предательскими в этом смысле были и его глаза. Хотя он был наполовину слеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того, чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время - минуя близлежащие предметы - куда-то вдаль, или, вернее, они глядели внутрь, как бы в безграничную даль. Ведь в сущности вся его философия была поиском, изыскиванием в человеческой душе неведомых миров, "неисчерпанных возможностей" ("По ту сторону Добра и Зла"), которые он создавал и пересоздавал. Иногда во время какой-нибудь волнующей его беседы с глазу на глаз он становился совершенно самим собою, и тогда в глазах его вспыхивал и вновь куда-то исчезал поражающий блеск; в угнетенном состоянии из глаз его мрачно струилось одиночество, высвечиваясь как бы из таинственных глубин - глубин, в которых он постоянно оставался один, делить которые не мог ни с кем и пред силой которых ему самому становилось жутко, пока глубина эта не поглотила, наконец, и его дух.

Такое же впечатление - чего-то скрытого, затаенного - производило и обращение Ницше. В обыденной жизни он отличался большой вежливостью, мягкостью, ровностью характера - ему нравились изящные манеры. Но во всем этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам, оберегающим внутреннюю жизнь, которую он почти никогда не раскрывал.

Я помню, при первой моей встрече с Ницше - это было весной, в церкви св. Петра в Риме - его намеренная церемонность меня удивила и ввела в заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий человек: он неумело носил свою маску, наверное, так, как носит обычное платье горожан пришедший с горных высот и из пустынь человек. Ницше сам сформулировал это, написав: "Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?"

По мере того, как росло в нем чувство уединения, все, обращенное к внешнему миру, становилось притворством - обманчивым покрывалом, которое ткала вокруг себя глубочайшая страсть одиночества, как бы временной внешней оболочкой, видимой для человеческого глаза. "Люди, глубоко думающие, кажутся себе актерами в отношениях с другими людьми, ибо для того, чтобы быть понятыми, они должны надеть на себя внешний покров". ("Человеческое, слишком человеческое"). Можно сказать, что идеи Ницше подобны "коже, которая кое-что выдает, но гораздо больше таит" ("По ту сторону Добра и Зла"); "потому что", - говорит он, - "нужно или скрывать свои мысли, или скрывать себя за своими мыслями" ("Человеческое, слишком человеческое"). "Все, что глубоко, любит маски... Всякий глубокий ум нуждается в маске: скажу более, - у каждого высокого ума постоянно образуется маска":